Неточные совпадения
Представь себе, что ты бы
шел по улице и увидал бы, что пьяные бьют женщину или ребенка; я думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена
война этому человеку, а ты бы бросился
на него защитил бы обижаемого.
Глядишь — и площадь запестрела.
Всё оживилось; здесь и там
Бегут за делом и без дела,
Однако больше по делам.
Дитя расчета и отваги,
Идет купец взглянуть
на флаги,
Проведать,
шлют ли небеса
Ему знакомы паруса.
Какие новые товары
Вступили нынче в карантин?
Пришли ли бочки жданных вин?
И что чума? и где пожары?
И нет ли голода,
войныИли подобной новизны?
— Как не можно? Как же ты говоришь: не имеем права? Вот у меня два сына, оба молодые люди. Еще ни разу ни тот, ни другой не был
на войне, а ты говоришь — не имеем права; а ты говоришь — не нужно
идти запорожцам.
— Заместо того, чтоб нас, дураков, учить, —
шел бы
на войну, под пули, уговаривать, чтоб не дрались…
— Вот Дудорову ногу отрезали «церкви и отечеству
на славу», как ребятенки в школе поют. Вот снова начали мужикам головы, руки, ноги отрывать, а — для чего? Для чьей пользы
войну затеяли? Для тебя, для Дудорова?
— Правильно привезли, по депеше, — успокоил его красавец. — Господин Ногайцев депешу дал, чтобы
послать экипаж за вами и вообще оказать вам помощь. Места наши довольно глухие. Лошадей хороших
на войну забрали. Зовут меня Анисим Ефимов Фроленков — для удобства вашего.
— Почему? Социализм — не страшен после того, как дал деньги
на войну. Он особенно не страшен у нас, где Плеханов
пошел в историю под ручку с Милюковым.
— А брат и воспитанник мой, Саша,
пошел, знаете, добровольцем
на войну, да по дороге выпал из вагона, убился.
Сильные и наиболее дикие племена, теснимые цивилизацией и
войною, углубились далеко внутрь; другие, послабее и посмирнее, теснимые первыми изнутри и европейцами от берегов, поддались не цивилизации, а силе обстоятельств и оружия и
идут в услужение к европейцам, разделяя их образ жизни, пищу, обычаи и даже религию, несмотря
на то, что в 1834 г. они освобождены от рабства и, кажется, могли бы выбрать сами себе место жительства и промысл.
Так и есть, как я думал: Шанхай заперт, в него нельзя попасть: инсургенты не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо ехать, разве потому только, что совестно быть в полутораста верстах от китайского берега и не побывать
на нем. О
войне с Турцией тоже не решено, вместе с этим не решено, останемся ли мы здесь еще месяц, как прежде хотели, или сейчас
пойдем в Японию, несмотря
на то, что у нас нет сухарей.
Но и инсургенты платят за это хорошо.
На днях они объявили, что готовы сдать город и просят прислать полномочных для переговоров. Таутай обрадовался и
послал к ним девять чиновников, или мандаринов, со свитой. Едва они вошли в город, инсургенты предали их тем ужасным, утонченным мучениям, которыми ознаменованы все междоусобные
войны.
Но для этого надо поступить по-английски, то есть
пойти, например, в японские порты, выйти без спросу
на берег, и когда станут не пускать, начать драку, потом самим же пожаловаться
на оскорбление и начать
войну.
Адмирал, в последнее наше пребывание в Нагасаки, решил
идти сначала к русским берегам Восточной Сибири, куда,
на смену «Палладе», должен был прибыть посланный из Кронштадта фрегат «Диана»; потом зайти опять в Японию, условиться о возобновлении, после
войны, начатых переговоров.
Народ и государственность в ослепительно талантливой литературе Розанова так же отличается от народа и государственности в жизни, как прекраснодушная
война его книги отличается от трагической
войны, которая
идет на берегах Вислы и
на Карпатах.
Ныне германизм открыто
идет войной на славянский мир.
По обыкновению,
шел и веселый разговор со множеством воспоминаний,
шел и серьезный разговор обо всем
на свете: от тогдашних исторических дел (междоусобная
война в Канзасе, предвестница нынешней великой
войны Севера с Югом, предвестница еще более великих событий не в одной Америке, занимала этот маленький кружок: теперь о политике толкуют все, тогда интересовались ею очень немногие; в числе немногих — Лопухов, Кирсанов, их приятели) до тогдашнего спора о химических основаниях земледелия по теории Либиха, и о законах исторического прогресса, без которых не обходился тогда ни один разговор в подобных кружках, и о великой важности различения реальных желаний, которые ищут и находят себе удовлетворение, от фантастических, которым не находится, да которым и не нужно найти себе удовлетворение, как фальшивой жажде во время горячки, которым, как ей, одно удовлетворение: излечение организма, болезненным состоянием которого они порождаются через искажение реальных желаний, и о важности этого коренного различения, выставленной тогда антропологическою философиею, и обо всем, тому подобном и не подобном, но родственном.
В первую минуту, когда Хомяков почувствовал эту пустоту, он поехал гулять по Европе во время сонного и скучного царствования Карла X, докончив в Париже свою забытую трагедию «Ермак» и потолковавши со всякими чехами и далматами
на обратном пути, он воротился. Все скучно! По счастию, открылась турецкая
война, он
пошел в полк, без нужды, без цели, и отправился в Турцию.
Война кончилась, и кончилась другая забытая трагедия — «Дмитрий Самозванец». Опять скука!
Вот этот-то профессор, которого надобно было вычесть для того, чтоб осталось девять, стал больше и больше делать дерзостей студентам; студенты решились прогнать его из аудитории. Сговорившись, они прислали в наше отделение двух парламентеров, приглашая меня прийти с вспомогательным войском. Я тотчас объявил клич
идти войной на Малова, несколько человек
пошли со мной; когда мы пришли в политическую аудиторию, Малов был налицо и видел нас.
А там грянула империалистическая
война. Половина клуба была отдана под госпиталь. Собственно говоря, для клуба остались прихожая, аванзал, «портретная», «кофейная», большая гостиная, читальня и столовая. А все комнаты, выходящие
на Тверскую,
пошли под госпиталь. Были произведены перестройки. Для игры «инфернальная» была заменена большой гостиной, где метали баккара,
на поставленных посредине столах играли в «железку», а в «детской», по-старому,
шли игры по маленькой.
Но во время турецкой
войны дети и внуки кимряков были «вовлечены в невыгодную сделку», как они объясняли
на суде, поставщиками
на армию, которые дали огромные заказы
на изготовление сапог с бумажными подметками. И лазили по снегам балканским и кавказским солдаты в разорванных сапогах, и гибли от простуды… И опять с тех пор
пошли бумажные подметки…
на Сухаревке,
на Смоленском рынке и по мелким магазинам с девизом «
на грош пятаков» и «не обманешь — не продашь».
— Значит — вы
на войну пойдете? — спрашивал дед.
Вот слова, наиболее характеризующие К. Леонтьева: «Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей восходил
на Синай, что эллины строили себе изящные Акрополи, римляне вели пунические
войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь
шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали
на турнирах для того только, чтобы французский, или немецкий, или русский буржуа в безобразной комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“
на развалинах всего этого прошлого величия?..
На войне ведь не беда, если солдат убьет такого неприятеля, который ни одного выстрела не
послал в наш стан: он подвернулся под пулю — и довольно.
Я доказывал Евсеичу, что это совсем другое, что
на войне я не испугаюсь, что с греками я бы
на всех варваров
пошел.
Идя в чаще елок,
на вершины которых Иван внимательнейшим образом глядел, чтобы увидеть
на них рябчика или тетерева, Вихров невольно помышлял о том, что вот там
идет слава его произведения, там происходит
война, смерть, кровь, сколько оскорбленных самолюбий, сколько горьких слез матерей, супруг, а он себе, хоть и грустный, но спокойный, гуляет в лесу.
По случаю
войны здесь все в ужасной агитации — и ты знаешь, вероятно, из газет, что нашему бедному Севастополю угрожает сильная беда; войска наши, одно за другим,
шлют туда; мужа моего тоже
посылают на очень важный пост — и поэтому к нему очень благосклонен министр и даже спрашивал его, не желает ли он что-нибудь поручить ему или о чем-нибудь попросить его; муж, разумеется, сначала отказался; но я решилась воспользоваться этим — и моему милому Евгению Петровичу вдула в уши, чтобы он попросил за тебя.
Коридор. Тысячепудовая тишина.
На круглых сводах — лампочки, бесконечный, мерцающий, дрожащий пунктир. Походило немного
на «трубы» наших подземных дорог, но только гораздо уже и не из нашего стекла, а из какого-то другого старинного материала. Мелькнуло — о подземельях, где будто бы спасались во время Двухсотлетней
Войны… Все равно: надо
идти.
А потом, спаси господи,
война начнется.
Идет солдат
на войну, верный присяге. Шинелью из кислой шерсти навкось опоясан, ранец
на нем и вещевой мешок со всем его имуществом, ружье
на плече, патроны в подсумках.
Он и
на эту
войну пошел бы без колебаний, но его не позвали, а у него всегда было великое по скромности правило: «Не лезь
на смерть, пока тебя не позовут».
Он всю свою скрытую нежность души и потребность сердечной любви перенес
на эту детвору, особенно
на девочек. Сам он был когда-то женат, но так давно, что даже позабыл об этом. Еще до
войны жена сбежала от него с проезжим актером, пленясь его бархатной курткой и кружевными манжетами. Генерал
посылал ей пенсию вплоть до самой ее смерти, но в дом к себе не пустил, несмотря
на сцены раскаяния и слезные письма. Детей у них не было.
Гриб-боровик,
Всем грибам полковик,
Под дубом стоючи,
На все грибы глядючи,
Повелел, приказал:
Всем грибам
на войну идти.
Не послушались белянки:
Мы-де чистые дворянки,
Неповинны мы тебе
На войну идти;
Отказалися опенки:
У нас ноги сухи, тонки;
Не
пошли и мухоморы:
Мы-де сами сенаторы.
Затем пикник кончился, как все пикники. Старики, кончив свою игру, а молодежь, протанцевав еще кадриль, отправились в обратный путь
на освещенных фонарями лодках, и хор певцов снова запел песню о боровике, повелевающем другим грибам
на войну идти, но…
Его
посылал царь Иван Васильевич к королю Жигимонту подписать мир
на многие лета после бывшей тогда
войны.
— Как знать, милый друг маменька! А вдруг полки
идут! Может быть,
война или возмущение — чтоб были полки в срок
на местах! Вон, намеднись, становой сказывал мне, Наполеон III помер, — наверное, теперь французы куролесить начнут! Натурально, наши сейчас вперед — ну, и давай, мужичок, подводку! Да в стыть, да в метель, да в бездорожицу — ни
на что не посмотрят: поезжай, мужичок, коли начальство велит! А нас с вами покамест еще поберегут, с подводой не выгонят!
«И хорошо, если бы дело
шло только об одном поколении. Но дело гораздо важнее. Все эти крикуны
на жалованье, все честолюбцы, пользующиеся дурными страстями толпы, все нищие духом, обманутые звучностью слов, так разожгли народные ненависти, что дело завтрашней
войны решит судьбу целого народа. Побежденный должен будет исчезнуть, и образуется новая Европа
на основах столь грубых, кровожадных и опозоренных такими преступлениями, что она не может не быть еще хуже, еще злее, еще диче и насильственнее.
«Отчего же бы не судить и правительство после каждой объявленной
войны? Если бы только народ понял это, если бы они судили власти, ведущие их к убийству, если бы они отказывались
идти на смерть без надобности, если бы они употребляли данное им оружие против тех, которые им дали его, — если бы это случилось когда-либо,
война бы умерла.
Но когда я говорил, что такого ограничения не сделано в божьем законе, и упоминал об обязательном для всех христианском учении братства, прощения обид, любви, которые никак не могли согласоваться с убийством, люди из народа обыкновенно соглашались, но уже с своей стороны задавали мне вопрос: каким же образом делается то, спрашивали они, что правительство, которое, по их понятиям, не может ошибаться, распоряжается, когда нужно, войсками,
посылая их
на войну, и казнями преступников?
Разбои да фальшивые деньги, а после того — Севастопольская кампания: ратников
на войну снаряжали — лыко за кожу
шло по той поре.
Но уже мне нет другой родины, кроме родины Д. Там готовится восстание, собираются
на войну; я
пойду в сестры милосердия; буду ходить за больными, ранеными.
Ведь не позволим, так нам не видать Алексея какушей своих: или умрет с тоски, или
на войну уйдет, или
пойдет в монахи — и род Багровых прекратится».
Его неспособность заставила главнокомандующего
послать на его место некогда раненного при его глазах и уже отличившегося в
войне противу конфедератов офицера, подполковника Михельсона.
Рассказал мне Николин, как в самом начале выбирали пластунов-охотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать, таких, кому жизнь не дорога, всех готовых
идти на верную смерть, да еще предупредили, что ни один охотник-пластун родины своей не увидит. Много их перебили за
войну, а все-таки охотники находились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед каким начальством шапки зря не ломают и крестов им за отличие больше дают.
Около Думы народ.
Идет заседание. Пробрались в зал. Речь о
войне, о помощи раненым. Какой-то выхоленный, жирный, так пудов
на восемь, гласный, нервно поправляя золотое пенсне, возбужденно, с привизгом, предлагает желающим «добровольно положить живот свой за веру, царя и отечество», в защиту угнетенных славян, и сулит за это земные блага и царство небесное, указывая рукой прямой путь в небесное царство через правую от его руки дверь,
на которой написано: «Прием добровольцев».
Наверно, здесь была люстра когда-то, а теперь
на крюке висела запыленная турецкая феска, которую я
послал Далматову с
войны в ответ
на его посылку с гостинцами, полученную мной в отряде.
В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы
пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором «Будильника» Н.П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня
на войну, и вдруг обратился к Кичееву...
И настала тяжкая година,
Поглотила русичей чужбина,
Поднялась Обида от курганов
И вступила девой в край Троянов.
Крыльями лебяжьими всплеснула,
Дон и море оглашая криком,
Времена довольства пошатнула,
Возвестив о бедствии великом.
А князья дружин не собирают.
Не
идут войной на супостата,
Малое великим называют
И куют крамолу брат
на брата.
А враги
на Русь несутся тучей,
И повсюду бедствие и горе.
Далеко ты, сокол наш могучий,
Птиц бия, ушел
на сине море!
— Ничего тут внезапного нет. Это нынче всем известно. И Andre мне тоже сказывал. Надо, говорит,
на войне генералам вперед
идти, а куда
идти — они не знают. Вот это нынче и заметили. И велели во всех войсках географию подучить.
— Вырасту — в солдаты
пойду. Тогда будет
война… Вот я
на войну и закачу. Я — храбрый… Сейчас это впереди всех
на неприятеля брошусь и отниму знамя… Дядя мой отнял этак-то, — так ему генерал Гурко крест дал и пять целковых…
Сборы все время хорошие, несмотря
на то, что все были увлечены
войной и волновались, когда получались нерадостные известия. В один из призывов ополченцев я зашел случайно в Думу, где был прием, и заявил — даже совсем неожиданно для себя — о желании
идти охотником, почти так же, как моему кунаку Are
на его призыв ехать с ним «туда-сюда гулять» я ответил: «Едем».